JPAGE_CURRENT_OF_TOTAL
Первые три бидончика я набиваю спелой сочной морошкой буквально за один присест и лишь после этого сажусь на пенек и с наслаждением закуриваю сигарету. Сердце мое от свалившейся удачи сладко трепещет, а морошки на опушке, кажется, что совсем и не убыло. Сколько же ее здесь? Выкурив сигаретку, я хватаю свою побирушку и углубляюсь в сосняк. С каждым шагом морошки становится все меньше и меньше, и я невольно останавливаюсь. Взгляд
мой скользит от сосны к сосне, от кочки к кочке и упирается в нечто.
Я просто из любопытства подхожу ближе к этому нечто в виде округлой умятой в мягкий мох вмятины.
– Медвежья лежка! – невольно срывается с моих губ. Волосы на моей голове начинают шевелиться и подыматься, а ноги вдруг становятся ватными. Я беспомощно оглядываюсь и… опрометью вылетаю из леса на полянку. Хватаю рюкзак, швыряю в него побирушку и беспомощно оглядываюсь вокруг: где-то здесь бродит мишка! Надо бежать отсюда немедленно! А как же морошка? Где найдешь еще ее столько? Ведь медведь не съел же ее, а это значит, что лежка давняя?
Мысли мои постепенно приходят в норму – ну, конечно, лежка давняя! Если бы мишка ночевал сегодня здесь, он бы обязательно полакомился морошкой.
Я снова сбрасываю рюкзак с плеч, набираю охапку сухих сосновых веток, развожу кострик, а когда он разгорается, бросаю в него несколько веток свежего елового лапника – для дымка и запаха.
С костерком мне становится уже спокойнее, и я с новыми силами бросаюсь в бой.
Ближе к полудню, когда солнце греет во всю свою июльскую мошь, из болота поднимаются тяжелые испарения и становится невероятно душно. Я решаю перенести обед на более позднее время. Кострик мой дымит, разнося присутствие человека на сотни метров вокруг, и чувство опасности заставляет меня трудиться не покладая рук. Когда последняя, тринадцатая по счету, побирушка высыпается в полное ведро, я разравниваю и приминаю сочащиеся спелые ягоды ладонью и осторожно закрываю ведро крышкой. Затем достаю из рюкзака краюху хлеба, отламываю от нее ровно половину и оставляю ее хозяину в знак благодарности. В начале четвертого я выхожу к УЖД, где и приступаю к обеду, в ожидании сулонгского вагончика.
* * *
«Ну вот, скоро уже и конец», – устало разгибая спину, говорю я сам себе. Перед моим взором последний ряд еще неокученной картошки. Она у нас в этом году стоит налитая и как на подбор.
Подкормка навозом все-таки делает свое дело.
– Володя! – голос Сережи Николаева заставляет меня поднять голову и оглянуться: за деревянным штакетником возвышается его знакомая высокая фигура.
– Серега! Какими судьбами? – бросаю я тяпку и иду из огорода навстречу ему. Сережа цветет и пахнет:
– Да вот приехал родичей навестить. Ну и себя, конечно, показать.
– Сколько же времени мы не виделись?
– С полгода.
Я присаживаюсь на лавочку и жестом приглашаю его последовать моему примеру.
– Закурим?
– Закурим.
Сергея я всегда рад видеть и всегда готов послушать его говорок, густо пересыпанный юмором. Сколько лет мы с ним знакомы, и я никогда не слышал от него ни жалоб на такую-растакую жизнь, ни стонов о своих каких-то там проблемах. По его разговорам у него всегда все путем, а если что-то и случается в жизни, то он расскажет и опишет так, что насмеешься досыта.
Когда мы с Колей Балиным по окончании восьми классов уехали учиться в речное училище города Великого Устюга, на следующий год, по нашим стопам приехал туда и Сережа Николаев с Витей Григорьевым. Но поскольку мне приходилось учиться еще и в вечерней школе рабочей молодежи (ШРМ), то на общение-то с земляками времени у меня почти и не было. Занятия в школе проходили три раза в неделю, то есть, отсидев в училище пять-шесть уроков, мы еще занимались вечером и в школе по четыре-пять уроков. Наградой за такой труд нам служил дополнительный ужин в виде батона белого хлеба на двоих, с маслом и чаем. После военной службы мы все, бывшие речники, опять здесь, в леспромхозе, только Сережа уехал почему-то работать в Илезу.
– Ну, как ты там?
– Вношу значительную лепту в повышение благосостояния нашей любимой Родины – катаю баланы.
– Б-р-р, не дай боже! Я тут зимой катал себе пачку дров на площадке, чуть не сдох.
– Так это ж ты, Володя. А ты посмотри на мои могучие бицепсы,– сгибает Сережа руку. Я смотрю на его напрягшиеся бугристые мышцы рук и восхищенно качаю головой:
– Вот это да!
– Что?! – за калиткой стоит Миша Салопанов. Взор его полон возмущения и презрения. – Это мышцы? Это кости!
– Но-но, потише, Шкет,– осаживает его Сережа.
– Гансу – мое почтение. Володя – чрезмерно рад.
– Ты откуда такой, красавец?
Миша присаживается на скамейку, тяжело вздыхает и наконец
объявляет.
– Соседа поколотил малость.
Он долго и подозрительно смотрит на Сергея, затем встает со скамейки и подходит вплотную к нему:
– А ну встал!
– Ты чего Шкет, свихнулся? – смотрит на него удивленно Сергей, оглядывается на меня и начинает громко хохотать. Посмеяться, конечно, есть над чем: Миша, стоящий и грозно взирающий на Сережу, сидящего на скамейке, с ним почти одного роста.
– Ганс! – рявкает Миша и звонко топает босой ногой по деревянным доскам, застилавшим наш маленький уютный дворик.
«Ганс» – это детская кличка Сережи Николаева, данная ему его старшим братом Юрой за его высокий рост и выпяченную вперед
нижнюю челюсть. Миша же за свой малый рост носил в детстве кличку «Шкет», которую присвоил ему я вполне официально – самодельным рукописным документом с печатью и фотографией. Сережа встает с лавочки во весь свой огромный рост, презрительно смотрит на Мишу сверху вниз и вопрошает оного:
– Ну, что тебе, Шкет?
– Встал? – улыбается ехидно Миша.
– Встал! – отвечает ехидно Сергей.
– Ну и дурак! – хватит его за ширинку обеими руками. Неловкий Сережа от неожиданности сгибается, а Михаил хватает его за шею и валит на мостки. Начинается отчаянная борьба, сопровождаемая яростными затейливыми матюками.
– Рятуйте, люди! Убивают! – визжит на всю улицу немолодая тетя с мясистым носом и начинает беспомощно оглядываться, крутясь на мостках за нашей калиткой, а ее пустые ведра на коромысле, перекинутом через плечо, то одно, то другое звенят по забору, добавляя шуму.
– Где мой нож?! – подыгрывает ей Михаил и вновь яростно бросается на Сережу. – Вот она, смертушка!
– А-а-а! – верещит диким голосом тетка за забором и, гремя ведрами, летит к колонке.
А борцы уже бессильно лежат на мостках рядышком и устало отдуваются с блаженными улыбками на устах.
– Загорают? – смотрит на них проходящий за водой наш сосед
Николай Струков. В руках у него сверкающие новенькие ведра, а кепка, из-под которой выбиваются седые волосы, как всегда надвинута на колючие острые глаза.
Сколько я его знаю, он всегда такой: нелюдимый, немногословный и сгорбленный. Разные слухи ходят про Николая в нашем поселке, и все они какие-то угрюмые. То, что он сидел в тюрьме один раз, это было уж и на моей памяти, а то, что было в прошлом, может, и не было. Несмотря на его нелюдимость, мы от него ничего плохого не видели никогда. Его старший сын Василий, наш друг детства, парень простой и компанейский, а младший Володя – как и все.
Василий сразу же после армии почему-то уехал в Москву, где живет и работает и по сей день.
Спустя много-много лет, уже живя в Москве, мне довелось встретиться с Василием, и он мне рассказал вкратце непростую жизнь его отца.
До войны Коля Струков, – известный московский налетчик, успел отсидеть в тюрьме, а когда пришла война, ему, как и многим его сверстникам- москвичам, вручили повестку в военкомат. Николай собрал котомочку, достал из заначки увесистые пачки советских дензнаков, распахнул окно и… разлетелись они по родному московскому двору, как голуби.
Воевать попал Коля Струков в штрафную роту, видимо, по причине его бурного прошлого и, вопреки расхожему мнению, что там служили только до первой крови или до первого ранения, провоевал в ней всю войну. Даже дважды тяжело раненный, он каждый раз
из госпиталя опять возвращался в родную часть. Был награжден несколькими боевыми орденами. После войны Николая за очередные «провинности» выслали из Москвы и определили местом жительства нашу Архангельскую область, где он и прожил всю свою оставшуюся жизнь. Но, видимо, болела у него душа за свою родную Москву, и когда сыновья – Василий и Володя – подросли, он отправил их на свою родину, которая, видимо, должна быть и их родиной. Сейчас и Василий, и Николай живут в Москве, оба женились и имеют детей.
* * *
– Весь порожняк берем? – пересчитав на объездном пути стоящие порожние сцепы, спрашивает меня кондуктор Коля Мельничук.
– Двенадцать?
– Двенадцать.
– Да давай возьмем весь, дотащим потихоньку – спешить-то некуда.
Сегодня мы работаем на «Обрубном», день только начинается, груза, насколько мне известно, на объездных путях там не осталось. Мы забираем порожняк и едем в сторону «Обрубного» вслед за балластниками, стремительно мчавшимися в карьер, расположенный на сорок четвертом километре. Коля Мельничук, закадычный друг Толи Пуртова, совсем недавно вернулся из армии и пришел работать к нам на УЖД. Коля, как и Толя, большой любитель охоты и такой же обстоятельный и немногословный. Еду я, не спеша, и глазами прощупываю дорогу, где нам придется работать целые сутки. На переезде, перед спуском в Пярдангу я замечаю торчащие из шпал костыли и останавливаю тепловоз.
– Ты чего? – таращит на меня глаза Николай.
– Пойдем подзашьем переезд,– надеваю я на руки рабочие замасленные рукавицы.
– Увидим дорожников, скажем им, и все будет тип-топ,– не понимает меня Николай.
– А если не увидим? – отвечаю я вопросом на вопрос и прыгаю на насыпь.
Действительно, одна нитка на переезде расшита, и рельс от удара по нему ногой начинает шевелиться. Я достаю из бардачка тепловоза дорожный молоток, уровень и лапу и иду обратно. Мы с Колей зашиваем рельс костылями и опять едем дальше. Дорога здесь дрянная –
перекос на перекосе, а сулонгские дорожники, за которыми закреплен этот перегон, бывают, видимо, здесь не часто. На «Обрубном» мы затягиваем порожняк на объездной путь, и я кричу Николаю, стоящему у разбитого стрелочного перевода:
– Делай стрелку прямо. Поедем на перегон!
– Зачем? – вопрошает Коля Мельничук, залезая в кабину тепловоза.
– Затем, чтобы ночью работать, а не костыли колотить,– отвечаю я, и «Тридцать пятый» спускается по крутому уклону к речке под
названием Сивеж. Проехав замеченный и не понравившийся мне участок дороги, я останавливаю тепловоз, глушу его и кричу Николаю, спрыгнувшему из кабины на насыпь:
– Башмак поставь под вторую каретку!
Коля ставит башмак на рельс, я отпускаю тормоза, и тепловоз, немного скатившись вниз, останавливается. Мы опять зашиваем пару звеньев дороги, едем дальше и за почерневшим от времени длинным деревянным мостом опять останавливаемся и опять колотим костыли.
– Ну, вроде и все,– бросаю я в бардачок лапу и молоток,– едем на «Обрубный», там я гляну тепловоз и будем ждать груз.
К четырем часам дня мы успеваем привести на «Перевалку» восемь сцепов, то есть сделать два рейса. Пока Коля гремит сцепками, отцепляя груженые сцепы, в кабину ко мне влезает водитель «Тридцать седьмого» тепловоза Володя Никитинский. «Тридцать седьмой» сегодня работает на перегоне «Перевалка-Тридцатый». Физиономия у Пирата довольно помятая после получки, да и у меня в голове тоже стучат молотки, а желудок напрочь отказывается принимать пищу.
Володя смотрит участливо на мою физиономию, тоже довольно припухшую, и участливо спрашивает:
– Как ты?
– Хреново.
– Деньги есть?
– Пять рублей.
– А у Мельничука?
– Коля!
– Что?
– Деньги есть?
– Пять рублей.
Володя Никитинский довольно потирает руки:
– У нас на двоих тоже червонец. Как раз на четыре «Сибирских».
– Не много?
– Не много. Кто поедет в Сулонгу за водкой?
– Сулонгский вагончик проходил?
– Нет еще. На подходе.
– Отдадим им деньги. Они и купят водки.
– А сам что, съездить не сможешь? – вступает в разговор Коля Мельничук.
– Сможем, но не поедем,– отвечаю .
– Почему?
– Сулонгские дорожницы предупредили, что их бывший начальник лесопункта, ныне сидящий на пенсии, все еще продолжает болеть всей душой за родной наш леспромхоз. Живет он рядом с магазином и стучит на всех, кто посещает его в рабочее время.
– Вот сволочь!
– …А на водителя и кондуктора сулонгского вагончика не стучит, потому как они постоянные гости этого магазина – им из Лойги всегда кто-то чего-то заказывает.
– Ну, ты даешь? – хлопает меня по плечу Володя Никитинский.
– Скидываемся? Одну бутылку «Сибирской водки» емкостью семьсот пятьдесят граммов и крепостью сорок пять градусов мы выпиваем сразу же, как только тепловоз с вагончиком покидает «Перевалку».
Все мы после этого веселеем, и глаза у нас начинают проясняться.
– Вовчик, сколько у тебя там еще грузу будет?– бодро интересуется Пират, закусывая водку корочкой черного хлеба, круто посыпанной солью.
– Семнадцать обещали. Десять с Айги и семь с Вощара.
– Ого! Знаешь, что мы сейчас сделаем? Поедем с тобой на «Обрубной», возьмем там по пять сцепов…
– Ты чего, Пират? По пять сцепов?
– Не перебивай, салабон. Берем по пять сцепов и выводим их на «Перевалку». Дальше я их забираю и веду на «Тридцатый», а ты опять едешь на «Обрубный».
Когда мы приводим по пять сцепов на «Перевалку», выясняется, что на двадцать девятом километре «Тройка» отправила за габарит два груженых сцепа и что порожняка на «Тридцатом» нет и в ближайшие четыре часа не будет.
– Вот и хорошо,– опять потирает руки Володя Никитинский,– порожняка нет, и это не наша вина. Доставай вторую бутылку. Вовчик.
После выпитой водки Пират предлагает ехать на «Обрубный» и привести оставшиеся семь сцепов двойной тягой.
– Ты чего, Пират?