Глава V.
Лойгинский леспромхоз:
и снова лето Парничок. Огороды. Лапти. Станционный тепловоз. Люся Кондратьева.
Тайга. На вывозе леса. Сережа Николаев. След в след. Немного истории.
Разбитые тепловозы. За клюквой с ночевкой.

В праздничный солнечный день 1 Мая я с утра мастерю небольшой парник. Весело тарахтит моя новая «Дружба», превращая два необрезных бруса в четыре массивные стены основания, засыпается внутрь земля с грядки, и парничок к обеду вырастает на глазах.
С большим удовлетворением я оглядываю свое детище, и взгляд мой останавливается на двух опилышах сантиметров по сорок в длину.
«Ну не пропадать же добру»,– решаю я, ставлю одну чурочку на основание парничка с намерением превратить ее в ровные красивые поленья. Взлетает к солнцу острый топор, стремительно летит вниз, от его легкого прикосновения чурак разваливается надвое. А топор
летит дальше и врезается в мою правую ногу, обутую в новый резиновый сапог- бродню. Боли я не чувствую и осторожно присаживаюсь на парник. Сапог разрублен топором повыше ступни и при виде ровного длиной сантиметров пять разреза, мне становится нехорошо. Я, прихрамывая, спешу домой, на кухне из ящика кухонного стола достаю вату и бинт и лишь после этого стягиваю сапог с ноги.
Теплый шерстяной носок, пропитанный кровью, осторожно снимаю и осматриваю широкую рану с вывернутыми краями. Затем под
тазиком ковшом воды обливаю ступню, накладываю на рану солидный клок ваты, забинтовываю бинтом и закуриваю сигарету. Мамы дома нет, она ушла в гости к тете Агнюше, и поэтому я на некоторое время сижу в раздумье. Постепенно мне становится понятно, что тут без врачебной помощи не обойтись, поскольку рану надо как-то стягивать и зашивать. Я надеваю на ногу свой испорченный сапог и, кое-как, перебравшись через дорожную грязь на противоположную сторону улицы, иду в больницу.
В больнице дежурная медсестра промывает мою рану и зашивает ее.
– Все,– облегченно встаю я с кушетки.
– Все,– улыбается она в ответ,– после праздников приходи на прием и за больничным листом.
В конце мая приходит время копать огороды. Огороды, на которых население нашего неугомонного поселка выращивает картошку и овощи, есть у всех. Самые большие они у своих частных рубленых домов, стоящих на краю поселка, где всегда есть место расширить их, выкорчевав здоровенные пни и перелопатитв грубую дернину. Стоят они в нескольких местах – за общежитиями, перед нашей детской Поляной и в основном в самой старой и самой древней части поселка, именуемой «Печерой». Живут они своей обособленной жизнью как маленькие русские деревеньки, и проживают в них коренные местные жители Архангельской губернии близлежащих деревень, из которых они разбрелись по белу свету не по своей воле.
Девяносто лет назад русский крестьянин, трудяга и пахарь, поверил большевикам, обещавшим ему кормилицу- землю, взял в руки винтовку и изгнал со своей родной земли ненужных ему захребетников, которых он кормил тысячу лет. Но недолго длилась эта идиллия, и уже в конце тридцатых годов большевики, осознав, что свой хлебушек, обильно политый соленым потом, русский пахарь не хочет менять на бумажные деньги, на которые ничего нельзя было купить, сделали поистине гениальный ход – они создали колхозы, лишив тем самым этого пахаря его непоколебимого подножия – земли. Но русская деревня, со своим неповторимым бытом, все равно не умерла и продолжала жить своей простой и здоровой жизнью. Несмотря на то, что в колхозах люди трудились за «палочки» в председательской тетради, крепкие вековые корни по-прежнему еще держали их на своей многострадальной земле.
Кормились с огородов, потихоньку обзаводились собственной скотинкой, и жизнь вроде бы потихонечку налаживалась, но опять грянула беда –
поотбирали у них свои собственные сенокосы, а вернее, сено, скошенное на них, теперь колхозник вез в колхоз, а потом ночью воровал это свое сено, чтобы хоть как-то прокормить свою родную скотинку.
Самый страшный и самый гибельный удар нанес по русской деревне в конце пятидесятых годов новый генсек Н. С. Хрущев, оставшийся в памяти народной как «Туебень кукурузный». Главной житницей страны была объявлена казахская целинная степь, а маленькие русские деревеньки, наши тысячелетние корни, были объявлены неперспективными и обречены на медленное, но верное вымирание.
И они умирают и до сих пор. Одна за другой. И их бывшие жители, живущие ныне в больших удобных для жизни городах или в больших и менее удобных поселках, уже не знают и не помнят, как можно своими руками быстро и просто изготовить керамическую посуду, валять мягкие деревенские валенки, приготовить в русской печке самую вкусную и самую полезную на всем белом свете пищу, подоить корову и многое, многое другое.
Они уехали из родной деревни и, несмотря на внешние городские атрибуты – материальный достаток или неплохое образование, – горожанами так и не стали. Одни все равно в душе продолжают оставаться простыми и бесхитростными русскими крестьянами, а другие уже напрочь забыли об этом: обросли жирком, возгордились и плюют на свою родную деревню с высокой колокольни.
И все эти девяносто лет пытаются вырвать из родной нашей земли наши корни, и с экранов телевизоров уже нередко звучат победные бравурные речи: русский мужик-пахарь – это лодырь и беспробудный пьяница, и что на нем следует поставить большой жирный крест и, как и все девяносто лет, они словечка о самом главном и о самом насущном –
о земле – не сказали. О нашей матушке земле, о ней, кормилице, которая 90 лет ждет-не дождется своего хозяина. Хозяина, которого так боялись коммунисты и так же боятся нынешние правители России.
Мой сосед дядя Гриша Щербина копает свой огород не штыковой лопатой, а самыми обыкновенными вилами. Земелька у него в огороде пушистая и ухоженная благодаря навозу, щедро поставляемому беспрерывно чередующимися хрюшками.
– Дядя Гриша,– окликаю я соседа,– а может, и мне попробовать копать вилами? У вас оно уж очень хорошо получается.
Дядя Гриша втыкает вилы в грядку и подходит к забору, разделяющему наши огороды. Он смотрит на небрежно вскопанную мною небольшую грядку у парника и удивленно спрашивает меня:
– И ты это хочешь вскопать вилами? Это поддается только мотыге.
– Мотыге? – я перевожу взгляд на свою грядку – пласты плотной глинистой земли, вывернутые штыком лопаты и разрубленные ее же на аккуратные кубики, совсем не похожи на вскопанную рыхлую и мягкую грядку соседа.
– Навоз нужен,– чешу я голову.
– Вот то-то,– соглашается со мной дядя Гриша,– вот только почему-то его тебе никто не привез. И что за люди пошли?
– Да чего тут садить-то? – обвожу я рукой свой маленький огородик,– картошка да морковка всегда есть в овощном магазине.
– Есть, конечно,– лениво соглашается со мной сосед,– да только за земелькой, сколько бы у тебя не было, все равно нужен уход.
– Уход?
– А ты как думал, она же живая, земля-то. Если ты ее будешь удобрять, поливать, так и она тебя будет кормить. Вот ты болтался по белу свету как шесть лет, как перекати-поле, и ведь все равно к дому своему прибился. А дом – это прежде всего земля. Вот ты сделал парничок – хвалю. Но огурчики-то без навоза не вырастут, сколько ты их не поливай.
– Где ж его взять, навоза-то?
– Ну, ты даешь! Вон Володя Билев совсем рядом живет. У него корова. А корова что дает, помимо молока?
– Навоз!
– Молодец!
Я решительно втыкаю в грядку свою новенькую лопату и покидаю родной дом. Путь мой лежит к рубленому частному дому Володи Билева.
Дом этот своими умелыми руками построил Павел Сорокин, бывший балтийский матрос, участник штурма Зимнего дворца в 1917 году, для своей большой и дружной семьи. А спустя годы, когда его уже не было в живых, его жена Надежда по какой-то неизвестной мне причине продала этот дом. Их старший сын Борис сейчас зашибает деньгу, гоня сосновую живицу где-то в Архангельской тайге, его брат Аркаша погиб
нелепой смертью, еще будучи мальчишкой, сестра Нина, моя одноклассница живет в нашем поселке на Садовой улице в шестиквартирном доме, остальные ее сестры как-то выпали из моего поля зрения.
Открыв калитку, я вхожу во двор и с любопытством оглядываю подворье. Возле моих ног прошмыгивает небольшая остроносая сучка со злыми глазами, но я, не обращая на нее никакого внимания, иду дальше. Резкий тупой удар следует в правую икру моей ноги, и мимо меня теперь уже обратно к дому летит эта молчаливая сука.
В ноге, повыше голенища кирзового сапога, вдруг возникает и наливается резкая боль. Я поворачиваюсь назад и смотрю на ногу – брюки уже в бурых пятнах крови.
– Вот сука! – задираю штанину и вижу четыре глубокие раны, продавленные собачьими клыками, из которых сочится густая липкая кровища.
– Вот сука! – повторяю я в сердцах и беспомощно оглядываюсь.
– Что это с тобой, Володька? – встревоженный голос Володи Билева раздается у меня за спиной, и я невольно оглядываюсь. Володя, худенький, небольшого роста, идет с огорода с вилами в руках, а взгляд его прикован к моей оголенной ноге.
– Это не твоя сука остроносая? – морщась, спрашиваю я Володю.
– Моя. Укусила что ли?
Володя подходит ко мне, осматривает мою ногу и спешит в дом:
– Подожди, я сейчас.
Через секунду он вновь появляется во дворе, в руках у него пузырек с йодом, вата и кусок марли. Он смазывает ранки йодом, и от резкого невыносимого жжения я подпрыгиваю на месте.
– Понимаешь, у нее щенки…
Совсем недавно, в апреле, я уже слышал нечто подобное. В то утро я безмятежно топал в депо, где меня ждал наш «Тридцать пятый», и из-под калитки одного из домов на Лесной улице внезапно выскочила тощая гончая сука с огромными многочисленными сиськами. Я невольно остановился, пропуская ее, а эта тварь развернулась, привстала на задние лапы и впилась мне в живот своими огромными клыками. После этого эта гончая сука молча проскользнула под калиткой обратно во двор, и ее хозяин, вышедший в этот момент почесать свое жирное брюхо на свежем воздухе глядя на меня, стоящего с широко открытым ртом, произнес ту же самую фразу:
– Понимаешь, у нее щенки…
Тогда на мне была надета на рабочую куртку зеленая плотная зимняя куртка костюма работника леса, и собачьи клыки прокусить ее всетаки не смогли. А вот огромные синяки на животе уже к обеду налились в полную силу. И когда я их после обеда в нашем депо продемонстрировал Михалычу, он пришел в тихий ужас. Глядя на него, я тоже не на шутку разволновался. Во время этой душераздирающей сцены мимо проходил машинист тепловоза ТУ-7 № 3 Саша Голышев. Он, заинтересованный необычным зрелищем, тоже остановился возле меня, но, будучи в легком подпитии, отнесся к произошедшему по-философски:
– Скажи спасибо, что яйца не откусила.
Володя Билев быстро обрабатывает мне раны, лепит на них вату и плотно затягивает марлей:
– До свадьбы заживет. Так ты зачем приходил-то?
– За навозом.
Он, явно чувствуя себя виноватым, разрешает мне уменьшить его огромную гору свежего навоза на десять ванн, и я не тележке доставляю драгоценный груз домой. Нога моя при этом, очевидно, от свалившейся на меня удачи почти не болит, но к вечеру она распухает и синеет.
– Как на работу-то завтра пойдешь? – сокрушается, глядя на меня, мама.
– Как-нибудь,– бодро отвечаю я и, плотно поужинав, ложусь спать.
А картошка наша, всходит из земли плотная и ровная и невольно радует глаз своими налитыми темно-зелеными листочками.
* * *
В начале лета рано утром, когда еще утренняя ласковая прохлада заставляет время от времени ежиться или бодренько и радостно восклицать: «Ух, ты! Как хорошо!», мы с дядей Павликом идем в лес.
У него за поясом маленький, остро заточенный топорик, а у меня пустые руки, которыми я истово отмахиваюсь от туч комаров. Когда я убеждаюсь, что это совершенно бесполезно, выламываю несколько длинных березовых веток и уже ими с большой пользой обмахиваю свою голову и плечи.
Скоро пауты появятся, совсем весело будет,– прихлопывает на свой небритой щеке очередного комара, резюмирует дядя и мы, свернув с широкой утоптанной тропинки, углубляемся в березняк.
Он достает из-за пояса свой топорик, срубает с близстоящей сухой осины ветку толщиной с палец и, покрутив головой, идет к свежему мощному пню. Топориком на нем рубит эту ветку на несколько частей длиной сантиметров по десять, аккуратно затесывает их под
острым углом и показывает мне:
– Вот таким клинышком, мой племянничек, и дерется лыко.
– Ну, тогда за дело,– радостно потираю я руки.
Дядя Павлик, выбрав глазом ровную чистую березу, топориком делает легкие надрубки, втыкает его в сухую валежину и начинает колдовать у ствола. Я подхожу ближе и слежу за его действиями. А он деревянным клинышком делает надрез на бересте, забирая незаметно и постепенно все выше и выше. И когда он обходит кругом ствол дерева, я вижу, что его клинышек вышел сантиметров на пять выше первого надреза, и он им снимает уже ровную полосу, то есть полоска бересты снимается по спирали.
– Понял?
– Нет слов.
– На, попробуй,– подает мне дядя свой клинышек. Я беру его в руку, и, стараясь подражать ему, срезаю полоску. Получается она у меня то уже, то шире, но дело все-таки движется. Дядя Павлик, прищурившись, какое-то время наблюдает за моей работой и вдруг вскипает:
– Дай сюда клин, левуха хренов. Смотри! Вот так! Вот так! Вот так.
Полоска из его рук идет опять ровная и красивая.
Я вырываю из валежины дядин топорик, беру один клинышек, иду к следующей березе и берусь за дело. Через пару часов у наших ног лежит уже несколько свитков из полос бересты, а мы, довольные и усталые, усердно дымим сигаретами. Комары, несмотря на плотное густое табачное облако, висящее над нашими головами, так и не прекращают атаковать нас, и я, потеряв терпение, соскакиваю с нашего временного сиденья:
– Пошли домой, дядь Павлик! Спасу больше нет.
– Ну раз нет, то пошли,– встает вслед за мной дядя Павлик и, покрутившись, подымает из травы сухую палку, нанизывает на нее несколько свитков добытой бересты и вскидывает все это на плечи:
– Я пошел, а ты как хочешь.
Я, сделав галопом небольшой круг, тоже нахожу себе такую же палку, тоже нанизываю на нее оставшиеся свитки и бегу догонять дядю. В поселке, где комарья куда меньше и можно спокойно перевести дух, я довольно подвожу итог нашей вылазке в лес:
– Ну, надрали же лыка, дядь Павлик!
– Но еще не лыко.
– А что лыко?
– Вот сейчас придем домой, с этих полос бересты обдерем наружный грубый слой, – дядя показывает прокуренным пальцем на свернутую полоску, которая состоит из наружного грубого слоя белого цвета и внутреннего, мягкого и почти розового, – а внутренний слой – это и есть лыко.
Возле одного из домов на Железнодорожной улице толпятся какие-то люди в черном. Мы с дядей переглядываемся и останавливаемся на перекрестке.
– Кто-то умер, дядя Павлик?
Дядя называет имя и фамилию неизвестного мне человека, снимает с головы свою старенькую темно-серую кепку и крестится:
– Царство ему небесное.
Я невольно следую его примеру и опять догоняю дядю. Лицо у него сумрачно и задумчиво.
– Вот так, племяш, и живем. Прожил человек на пенсии всего год, и нет его. В апреле тоже хоронили одного хорошего человека.
Тот два годочка только-то и отдохнул. Не живут у нас мужики долго.
И поэтому в нашем поселке нет стариков. Только старушки.
Я, совершенно невпопад, декламирую известную лойгинскую присказку:
Кому вольготно, весело Живется на Руси?
Обухову – пухе, Слепому Халюзе, Феде Извекову И… больше некому.
Мы в новеньком дощатом дядином сарае складываем в уголке свою добычу, и я иду домой. Калитка нашего двора резко распахивается, и на мостки вылетает Боська. Увидев меня, он разворачивается на сто восемьдесят градусов, прижав уши к голове, стремительно несется в сторону колонки.
– Что же ты, Володя, делаешь? – слышу я возмущенный голос
Миши Салопанова. Он стоит возле Босянухи, и в руке его цепь с расстегнутым ошейником.
– Михаил, ты зачем Боську-то отпустил?– недоумеваю я.
Михаил смотрит на меня с возмущением и укоризненно качает головой:
– Что же ты делаешь, Володя? Ну, разве можно кобеля целый день держать на цепи?
Я вхожу во двор, протягиваю Мише руку для рукопожатия и почему-то оправдываюсь перед ним:
– Ну, он же всю ночь гулял.
– Ну и что?
– Знаешь что, Михаил…
– Знаешь что, Володя,– перебивает меня Михаил, – ты это брось!
– Ну, Миша…
– Ты это брось!
Я невольно оглядываюсь и вижу остановившуюся возле калитки известную поселковую сплетницу, про которых говорят: «сами не живут и другим не дают». Она стоит, широко открыв рот, а глаза горят диким восторженным огнем. Взгляд Михаила невольно следует за моим взглядом:
– Ах ты, сука! – улыбается ей Миша, и от этих слов эта сплетница невольно съеживается и замирает. Тяжелый мамин ковшик, висевший на заборе, с жутким грохотом врезается в калитку, отчего она распахивается почти наполовину и начинает мелко-мелко дрожать.
Слышится дробный топот по деревянным мосткам, сопровождаемый хриплым визгом где-то уже за колонкой. Михаил идет к калитке, поднимает с мостков свое оружие и вешает его обратно на забор:
– Придавлю когда-нибудь эту тварь! – протягивает мне руку Михаил и улыбается во весь рот. Я его не корю за Боську, потому что знаю, что тот любимец и первый друг Михаила. Ну, как же друга не отпустить погулять, если он при встрече всегда выражает неописуемую радость и при этом всегда поднимается на задние лапы, чтобы Мише было удобней снимать ошейник.
Мы присаживаемся на новенькую свежеокрашенную скамейку.
Хлопает калитка, и в наш маленький и уютный дворик входит мама.
Михаил соскакивает с лавки и громко кричит:
– Здорово, тетя Валя!
– Здравствуй, Миха. Что кричишь-то так?
Михаил, как боевой петух – бочком, бочком, достает из кармана свой маленький потрепанный кошелек.
– Махнемся кошельками, тетя Валя?
– Да пустой он у тебя,– отмахивается мама и спешит в дом. Михаил раскрывает свой кошель и вытряхивает из него на мостки единственную однокопеечную монету.
– Не жили богато – не фиг начинать.
– Ну, как жизнь, Володя?– хлопает он меня по плечу и внезапно округляет глаза, словно видит меня впервые.– Ты еще не женился?
Я неопределенно пожимаю плечами и скромно помалкиваю, а Миша, уже забыв о своем вопросе, рассказывает мне о том, как вчера Миша Замашкин резал поросенка.
Поросят наши мужики покупают в подсобном хозяйстве леспромхоза – Шевелевке. И иногда какому-нибудь несчастливчику, в частности Мише Замашкину. как в нашем случае. попадается такой, что хоть стой, хоть плачь. То есть, вырастает хрюшка до размеров французского бульдога и все. И сколько бы не пичкал хозяин своего любимца рыбьим жиром или каким-нибудь другим народным средством, все тщетно:
расти продолжала только щетина.
Итак, Миша Замашкин, исчерпав всяческое терпение и все народные средства вырастить своего любимца до нужных размеров, утром кормить его не стал, а дал ему крепкого пенделя и направился к соседу для серьезного разговора. Сосед, сидя на крылечке в майке и трусах и время от времени почесывая свою густо заросшую шерстью грудь, внимательно выслушал Мишу и задал уточняющий вопрос:
– Не растет, говоришь, больше?
– Не растет.


 
Besucherzahler Beautiful Russian Girls for Marriage
счетчик посещений